Неточные совпадения
А в пансионах, как известно, три главные предмета составляют основу человеческих добродетелей: французский язык, необходимый для
счастия семейственной
жизни, фортепьяно, для доставления приятных минут супругу, и, наконец, собственно хозяйственная часть: вязание кошельков и других сюрпризов.
Весело!.. Да, я уже прошел тот период
жизни душевной, когда ищут только
счастия, когда сердце чувствует необходимость любить сильно и страстно кого-нибудь, — теперь я только хочу быть любимым, и то очень немногими; даже мне кажется, одной постоянной привязанности мне было бы довольно: жалкая привычка сердца!..
При возможности потерять ее навеки Вера стала для меня дороже всего на свете — дороже
жизни, чести,
счастья!
Они положили ждать и терпеть. Им оставалось еще семь лет; а до тех пор столько нестерпимой муки и столько бесконечного
счастия! Но он воскрес, и он знал это, чувствовал вполне всем обновившимся существом своим, а она — она ведь и жила только одною его
жизнью!
Ну как же-с,
счастье его может устроить, в университете содержать, компаньоном сделать в конторе, всю судьбу его обеспечить; пожалуй, богачом впоследствии будет, почетным, уважаемым, а может быть, даже славным человеком окончит
жизнь!
Нет, мне
жизнь однажды дается, и никогда ее больше не будет: я не хочу дожидаться „всеобщего
счастья“.
Она тоже весь этот день была в волнении, а в ночь даже опять захворала. Но она была до того счастлива, что почти испугалась своего
счастия. Семь лет, толькосемь лет! В начале своего
счастия, в иные мгновения, они оба готовы были смотреть на эти семь лет, как на семь дней. Он даже и не знал того, что новая
жизнь не даром же ему достается, что ее надо еще дорого купить, заплатить за нее великим, будущим подвигом…
Запущенный под облака,
Бумажный Змей, приметя свысока
В долине мотылька,
«Поверишь ли!» кричит: «чуть-чуть тебя мне видно;
Признайся, что тебе завидно
Смотреть на мой высокий столь полёт». —
«Завидно? Право, нет!
Напрасно о себе ты много так мечтаешь!
Хоть высоко, но ты на привязи летаешь.
Такая
жизнь, мой свет,
От
счастия весьма далёко;
А я, хоть, правда, невысоко,
Зато лечу,
Куда хочу;
Да я же так, как ты, в забаву для другого,
Пустого,
Век целый не трещу».
Вот какая философия выработалась у обломовского Платона и убаюкивала его среди вопросов и строгих требований долга и назначения! И родился и воспитан он был не как гладиатор для арены, а как мирный зритель боя; не вынести бы его робкой и ленивой душе ни тревог
счастья, ни ударов
жизни — следовательно, он выразил собою один ее край, и добиваться, менять в ней что-нибудь или каяться — нечего.
Лишь только замолк скрип колес кареты по снегу, увезшей его
жизнь,
счастье, — беспокойство его прошло, голова и спина у него выпрямились, вдохновенное сияние воротилось на лицо, и глаза были влажны от
счастья, от умиления.
— Умрете… вы, — с запинкой продолжала она, — я буду носить вечный траур по вас и никогда более не улыбнусь в
жизни. Полюбите другую — роптать, проклинать не стану, а про себя пожелаю вам
счастья… Для меня любовь эта — все равно что…
жизнь, а
жизнь…
«Видно, не дано этого блага во всей его полноте, — думал он, — или те сердца, которые озарены светом такой любви, застенчивы: они робеют и прячутся, не стараясь оспаривать умников; может быть, жалеют их, прощают им во имя своего
счастья, что те топчут в грязь цветок, за неимением почвы, где бы он мог глубоко пустить корни и вырасти в такое дерево, которое бы осенило всю
жизнь».
«Да, да; но ведь этим надо было начать! — думал он опять в страхе. — Троекратное „люблю“, ветка сирени, признание — все это должно быть залогом
счастья всей
жизни и не повторяться у чистой женщины. Что ж я? Кто я?» — стучало, как молотком, ему в голову.
Все теперь заслонилось в его глазах
счастьем: контора, тележка отца, замшевые перчатки, замасленные счеты — вся деловая
жизнь. В его памяти воскресла только благоухающая комната его матери, варьяции Герца, княжеская галерея, голубые глаза, каштановые волосы под пудрой — и все это покрывал какой-то нежный голос Ольги: он в уме слышал ее пение…
— Несчастный, что я наделал! — говорил он, переваливаясь на диван лицом к подушке. — Свадьба! Этот поэтический миг в
жизни любящихся, венец
счастья — о нем заговорили лакеи, кучера, когда еще ничего не решено, когда ответа из деревни нет, когда у меня пустой бумажник, когда квартира не найдена…
— Боюсь зависти: ваше
счастье будет для меня зеркалом, где я все буду видеть свою горькую и убитую
жизнь; а ведь уж я жить иначе не стану, не могу.
Теперь уже я думаю иначе. А что будет, когда я привяжусь к ней, когда видеться — сделается не роскошью
жизни, а необходимостью, когда любовь вопьется в сердце (недаром я чувствую там отверделость)? Как оторваться тогда? Переживешь ли эту боль? Худо будет мне. Я и теперь без ужаса не могу подумать об этом. Если б вы были опытнее, старше, тогда бы я благословил свое
счастье и подал вам руку навсегда. А то…
Надо идти ощупью, на многое закрывать глаза и не бредить
счастьем, не сметь роптать, что оно ускользнет, — вот
жизнь!
И он чувствует
жизнь, ее тихое течение, ее сладкие струи, плесканье… он впадает в раздумье от удовлетворенных желаний, от полноты
счастья…
Не видала она себя в этом сне завернутою в газы и блонды на два часа и потом в будничные тряпки на всю
жизнь. Не снился ей ни праздничный пир, ни огни, ни веселые клики; ей снилось
счастье, но такое простое, такое неукрашенное, что она еще раз, без трепета гордости, и только с глубоким умилением прошептала: «Я его невеста!»
Странен человек! Чем
счастье ее было полнее, тем она становилась задумчивее и даже… боязливее. Она стала строго замечать за собой и уловила, что ее смущала эта тишина
жизни, ее остановка на минутах
счастья. Она насильственно стряхивала с души эту задумчивость и ускоряла жизненные шаги, лихорадочно искала шума, движения, забот, просилась с мужем в город, пробовала заглянуть в свет, в люди, но ненадолго.
— Ничего, — сказал он, — вооружаться твердостью и терпеливо, настойчиво идти своим путем. Мы не Титаны с тобой, — продолжал он, обнимая ее, — мы не пойдем, с Манфредами и Фаустами, на дерзкую борьбу с мятежными вопросами, не примем их вызова, склоним головы и смиренно переживем трудную минуту, и опять потом улыбнется
жизнь,
счастье и…
Все бы это прекрасно: он не мечтатель; он не хотел бы порывистой страсти, как не хотел ее и Обломов, только по другим причинам. Но ему хотелось бы, однако, чтоб чувство потекло по ровной колее, вскипев сначала горячо у источника, чтобы черпнуть и упиться в нем и потом всю
жизнь знать, откуда бьет этот ключ
счастья…
Тогда-то она обливала слезами свое прошедшее и не могла смыть. Она отрезвлялась от мечты и еще тщательнее спасалась за стеной непроницаемости, молчания и того дружеского равнодушия, которое терзало Штольца. Потом, забывшись, увлекалась опять бескорыстно присутствием друга, была очаровательна, любезна, доверчива, пока опять незаконная мечта о
счастье, на которое она утратила права, не напомнит ей, что будущее для нее потеряно, что розовые мечты уже назади, что опал цвет
жизни.
Измученное волнениями или вовсе не знакомое с ними сердце так и просится спрятаться в этот забытый всеми уголок и жить никому не ведомым
счастьем. Все сулит там покойную, долговременную
жизнь до желтизны волос и незаметную, сну подобную смерть.
Мало-помалу впечатление его изгладилось, и он опять с трепетом
счастья смотрел на Ольгу наедине, слушал, с подавленными слезами восторга, ее пение при всех и, приезжая домой, ложился, без ведома Ольги, на диван, но ложился не спать, не лежать мертвой колодой, а мечтать о ней, играть мысленно в
счастье и волноваться, заглядывая в будущую перспективу своей домашней, мирной
жизни, где будет сиять Ольга, — и все засияет около нее.
— Да, поэт в
жизни, потому что
жизнь есть поэзия. Вольно людям искажать ее! Потом можно зайти в оранжерею, — продолжал Обломов, сам упиваясь идеалом нарисованного
счастья.
Она боялась впасть во что-нибудь похожее на обломовскую апатию. Но как она ни старалась сбыть с души эти мгновения периодического оцепенения, сна души, к ней нет-нет да подкрадется сначала греза
счастья, окружит ее голубая ночь и окует дремотой, потом опять настанет задумчивая остановка, будто отдых
жизни, а затем… смущение, боязнь, томление, какая-то глухая грусть, послышатся какие-то смутные, туманные вопросы в беспокойной голове.
— А! Это расплата за Прометеев огонь! Мало того что терпи, еще люби эту грусть и уважай сомнения и вопросы: они — переполненный избыток, роскошь
жизни и являются больше на вершинах
счастья, когда нет грубых желаний; они не родятся среди
жизни обыденной: там не до того, где горе и нужда; толпы идут и не знают этого тумана сомнений, тоски вопросов… Но кто встретился с ними своевременно, для того они не молот, а милые гости.
— Плачет, не спит этот ангел! — восклицал Обломов. — Господи! Зачем она любит меня? Зачем я люблю ее? Зачем мы встретились? Это все Андрей: он привил любовь, как оспу, нам обоим. И что это за
жизнь, всё волнения да тревоги! Когда же будет мирное
счастье, покой?
Обломов не учился любви, он засыпал в своей сладостной дремоте, о которой некогда мечтал вслух при Штольце. По временам он начинал веровать в постоянную безоблачность
жизни, и опять ему снилась Обломовка, населенная добрыми, дружескими и беззаботными лицами, сиденье на террасе, раздумье от полноты удовлетворенного
счастья.
Он задрожит от гордости и
счастья, когда заметит, как потом искра этого огня светится в ее глазах, как отголосок переданной ей мысли звучит в речи, как мысль эта вошла в ее сознание и понимание, переработалась у ней в уме и выглядывает из ее слов, не сухая и суровая, а с блеском женской грации, и особенно если какая-нибудь плодотворная капля из всего говоренного, прочитанного, нарисованного опускалась, как жемчужина, на светлое дно ее
жизни.
Но если она заглушала даже всякий лукавый и льстивый шепот сердца, то не могла совладеть с грезами воображения: часто перед глазами ее, против ее власти, становился и сиял образ этой другой любви; все обольстительнее, обольстительнее росла мечта роскошного
счастья, не с Обломовым, не в ленивой дремоте, а на широкой арене всесторонней
жизни, со всей ее глубиной, со всеми прелестями и скорбями —
счастья с Штольцем…
Что ж это
счастье… вся
жизнь… — говорила она все тише-тише, стыдясь этих вопросов, — все эти радости, горе… природа… — шептала она, — все тянет меня куда-то еще; я делаюсь ничем не довольна…
У него шевельнулась странная мысль. Она смотрела на него с спокойной гордостью и твердо ждала; а ему хотелось бы в эту минуту не гордости и твердости, а слез, страсти, охмеляющего
счастья, хоть на одну минуту, а потом уже пусть потекла бы
жизнь невозмутимого покоя!
— Да ведь мне тогда будет хорошо, если я полюблю другого: значит, я буду счастлива! А вы говорите, что «предвидите мое
счастье впереди и готовы пожертвовать для меня всем, даже
жизнью»?
— Я счастлива! — шептала она, окидывая взглядом благодарности свою прошедшую
жизнь, и, пытая будущее, припоминала свой девический сон
счастья, который ей снился когда-то в Швейцарии, ту задумчивую, голубую ночь, и видела, что сон этот, как тень, носится в
жизни.
В старости у него образовался постоянный взгляд на вещи и неизменные правила, — но единственно на основании практическом: те поступки и образ
жизни, которые доставляли ему
счастие или удовольствия, он считал хорошими и находил, что так всегда и всем поступать должно. Он говорил очень увлекательно, и эта способность, мне кажется, усиливала гибкость его правил: он в состоянии был тот же поступок рассказать как самую милую шалость и как низкую подлость.
Я не спускал с него глаз, а воображение рисовало мне картины, цветущие
жизнью и
счастьем.
— Хорошо, хорошо, поскорей, пожалуйста, — отвечал Левин, с трудом удерживая улыбку
счастья, выступавшую невольно на его лице. «Да, — думал он, — вот это
жизнь, вот это
счастье! Вместе, сказала она, давайте кататься вместе. Сказать ей теперь? Но ведь я оттого и боюсь сказать, что теперь я счастлив, счастлив хоть надеждой… А тогда?… Но надо же! надо, надо! Прочь слабость!»
Они и понятия не имеют о том, что такое
счастье, они не знают, что без этой любви для нас ни
счастья, ни несчастья — нет
жизни», думал он.
— Я не могу не помнить того, что есть моя
жизнь. За минуту этого
счастья…
Сколько раз он говорил себе, что ее любовь была
счастье; и вот она любила его, как может любить женщина, для которой любовь перевесила все блага в
жизни, ― и он был гораздо дальше от
счастья, чем когда он поехал за ней из Москвы.
Те же были воспоминания
счастья, навсегда потерянного, то же представление бессмысленности всего предстоящего в
жизни, то же сознание своего унижения.
— Вы ничего не сказали; положим, я ничего и не требую, — говорил он, — но вы знаете, что не дружба мне нужна, мне возможно одно
счастье в
жизни, это слово, которого вы так не любите… да, любовь…
То, что почти целый год для Вронского составляло исключительно одно желанье его
жизни, заменившее ему все прежние желания; то, что для Анны было невозможною, ужасною и тем более обворожительною мечтою
счастия, — это желание было удовлетворено. Бледный, с дрожащею нижнею челюстью, он стоял над нею и умолял успокоиться, сам не зная, в чем и чем.
Только что она вышла, быстрые-быстрые легкие шаги зазвучали по паркету, и его
счастье, его
жизнь, он сам — лучшее его самого себя, то, чего он искал и желал так долго, быстро-быстро близилось к нему.
После страшной боли и ощущения чего-то огромного, больше самой головы, вытягиваемого из челюсти, больной вдруг, не веря еще своему
счастию, чувствует, что не существует более того, что так долго отравляло его
жизнь, приковывало к себе всё внимание, и что он опять может жить, думать и интересоваться не одним своим зубом.
— Разве вы не знаете, что вы для меня вся
жизнь; но спокойствия я не знаю и не могу вам дать. Всего себя, любовь… да. Я не могу думать о вас и о себе отдельно. Вы и я для меня одно. И я не вижу впереди возможности спокойствия ни для себя, ни для вас. Я вижу возможность отчаяния, несчастия… или я вижу возможность
счастья, какого
счастья!.. Разве оно не возможно? — прибавил он одними губами; но она слышала.
Все эти следы его
жизни как будто охватили его и говорили ему: «нет, ты не уйдешь от нас и не будешь другим, а будешь такой же, каков был: с сомнениями, вечным недовольством собой, напрасными попытками исправления и падениями и вечным ожиданием
счастья, которое не далось и невозможно тебе».